| ● 29 февраля |
Пустота.
Баюкает, как руки матери, нежно обнимающие новорожденное дитя, качает, как ветер раскачивает ветви ив, шепчет, как трель птиц. Она — первое воспоминание, теплое и заботливое, пока не пришло озарение, что вокруг не пустота, но лес. Все это время именно он кутал меня в ягель, накрывал одеялом осыпавшихся листьев, дарил сладкую воду берез и мясо деревьев, я рос в изобилии любви, и он рос со мной, — часть меня, оторвавшаяся некогда в один миг. Я тогда думал, что он — это я, цеплял его кожу отрощенными когтями, кусал мелкими зубами, чтобы опробовать на вкус и смочь поглотить назад, он клекотал по-птичьи, как и я, а потом кричал, когда проворные пальцы лезли в глаза. Мне было неприятно видеть в его живых озерах собственное отражение — озера бушевали порывистым ветром, от которого мы всегда прятались в норе гигантского дуба. Ему страшно, это слышно в вое, и тогда я понял, чего он боится. Оно произошло само собой, как ребенок делает первые шаги, падает, опирается на протянутую ладонь матери. Следующие шаги выходят увереннее. Ни боли, ни страха неудачи, просто мир стал чуть выше, волосы длиннее, части тела скрючились, сплелись канатом и изменились. Помнишь, твои озера в тот день успокоились.
Мы были рядом каждый осознанный миг. Я цеплялся за тебя руками, требовал тепла, когда холод морозил босые ступни ног, а сверху сыпались белые колкие перья. Мне хотелось уползти в чащу, когда птицы плели в ней свои гнезда и пели нам песни, меня тянуло к ним, они точно другие, не как мы, но ветви царапали руки и живот, чаща оберегала нас, прятала. Нас от них или их от нас. Переплетение пальцев, рук и ног, чтобы было жарко спать, собственный мир и гнездо в норе гигантского дуба. Уверен, мы впадали временами в спячку, и тогда дуб закручивался, закрывал вход истрескавшейся корой. Сон был сладок, в нем мы росли и становились сильнее.
Когда сверху посыпались перья, твои озера начали вновь бушевать, и я испугался, а потом пошел дождь. Солнце, как в калейдоскопе, менялось местами с луной. Из моего горла раздался крик, рот чуть не затрещал по швам, во мне было так много нового, что невозможно сдержать. Ладони тронули кору, моя поступь стала увереннее. Просто так соскучился по тем вкусным горьким лепесткам и солнцу меж них. Цветы проросли под пальцами в мгновение ока.
Тогда я подумал, что мы начало этого мира.
Мы пели голосами птиц, пародируя их звуки, выли шумом ветра, скалились, как звери, потому что никто не учил нас улыбаться. Терлись друг об друга носами, обменивались поскуливаниями, когда ветви больно царапали кожу, а камни резали стопы. Мы понимали друг друга без слов, они не были нам нужны, люди развили речь, потому что были не в силах договориться, а мы договаривались одним лишь взглядом. Одно цельное существо.
Но потом пришел он. Старик, облаченный в разноцветные ткани, с острыми, как бритва, глазами и улыбкой из губ. Он не показывал зубы, когда вытягивал две полосы. Этому пришлось научиться нам сначала, чтобы быть как люди. Мы, оказывается, люди. Ха-ха-ха. Старик сидел в дупле, посмел занять наше древо, которое было нам домом столько зим. Я хотел кинуться на него, и он огрел меня длинной палкой, так я почувствовал, что во мне зарождается неведомое доселе чувство.
Старик учил нас читать, говорить и осознавать. Солнце и звезды менялись местами, текло ручейком время, он вкладывал в нас познания другой земли, их историю, их божества и молитвы, учил использовать дар в крохотных его частицах. Он пел песни, рассказывал былины, знакомил нас через свою призму с внешним миром. Мы учились быть. Больше не жались друг к другу у него на глазах, потому что его взгляд — отрезвляющий, полный непонимания и иногда брезгливости — заставлял нас разделяться. Есть женщины и мужчины, любовь познается лишь через женщину, говорил он. Хотелось найти эту женщину и забрать ее скорее, воодушевленно познать плод любви, о котором иногда так возвышенно шептали сухие губы. Странный старик, который просто появился из ниоткуда. Тогда мы не знали, зачем и почему он к нам вышел из чащи. А потом исчез, когда первые цветы распустились, ознаменовав приход весны. Теперь я понимал, что такое зима, и что белые колючие перья — снег. А где-то там, далеко-далеко, есть человек, которому мы обязаны существованием. Матушка. Ее непременно нужно найти, узнать, почему и как она без нас.
Старик оставил поутру одну из своих простыней, и мы поняли, что можем выйти. Старик не вернулся к вечеру, и мы решили, что пора. Разорвали ткань, обмотавшись ей как рисованные люди из старых книг, ушли в чащу, держась за руки, вцепившись друг в друга, как в самое ценное, что есть у нас в жизни. Деревня встретила нас криками песен, зловонным запахом и плясками у большого костра. Люди праздновали, забывшись в вине. Им бы погнать чужих прочь, но нас приняли и позвали в хоровод. И мы впервые танцевали, заливая в себя вино и горькие напитки, мы плясали, пока не упали от жара собственных тел и красного огня. Тогда мы заметили ее. Женщина. О, это была та женщина, о которой нам говорил старик, не было сомнений. Жар разлился по телу с новой силой, и мы увели ее к нам в лес. Она не противилась, заливаясь пьяным смехом, и все спрашивала о каких-то монетах. Ах да, людские монеты, те, ради которых они готовы продать себя.
Мы разделили ее на двоих. Сначала она наслаждалась, издавала понятные только ей звуки. А потом начала кричать, когда наша сущность, настоящая сущность, а не взращенная стариком, взяла вверх. Кажется, мы разбили ей голову о камни, или ты закружил ее в вечном временном потоке, мы делали это раз за разом, а я возвращал ей прежний облик. Она сошла с ума, и тогда мы и правда сбросили ей на голову камень. Ее предсмертный хрип и звук, когда жесткое соприкасается с мягким, мне понравились.
Больше женщины нам были не нужны.
Мы ходили по деревням, сливались с жителями, крали их одежду, в конце концов, стали похожи на них настолько, что нас не принимали более за чужаков. Тогда же мы поняли, что уже считаемся взрослыми. На нас заглядывались девки и пытались журить мужики, мы смеялись или дрались, упиваясь чувствами, которые переполняли нас. Сходили с ума, разделяя теперь мир на двоих, пожиная все его грани, выжимая их досуха. Я тогда осознал, что мы лучше них всех, что мы — это те, о ком говорил старик в своих песнях.
Лес все так же был домом, мы спали в его ветвях и кронах деревьев, ты спал чаще, чем я. И мне нравилось впадать в забытье рядом с тобой, слушая треск мира за чащей, изменения, которые он порождал в себе. Я учился изменять форму вещей, выращивать свои любимые ромашки, и грызть их сочными и вяжущими во рту. Я согревал тебя проливными, теплыми, как парное молоко, дождями, смеялся, когда ты ходил с моей помощью по воде, а потом проваливался на дно. Я научился ломать себе кости и менять их так, как распускаются цветы. Я сделал однажды из себя женщину, и она была во сто крат лучше, чем та единственная, которую мы делили. И мы делили друг друга, отдавая себя без остатка. Это было незыблемо правильным.
Кажется, прошло несколько зим. И однажды безлунной ночью мы вышли к избе.
Я плохо помню, что с нами было. Помню, это изменило меня так сильно, что более меня назвать человеком мог лишь умалишенный или самоубийца. Мы нашли ее, старую, вроде немощную, а вроде сильнее нас вместе взятых, я испытывал страх — благоговейный страх — перед ней, ее распевами и заунывными плачами, которые она повторяла в своем молитвенном углу. Иконы смотрели на меня со стен, они облепляли мое тело взглядами, прожигали во мне дыры и разрывали на куски. Потом склеивали. И разрывали. День за днем, пока мы находились там. Страх перерос в любовь, вяжущую, отвратную, скрутившую внутренности, но я хотел быть к этой женщине ближе, настолько, чтобы она могла впитать меня в себя, сделать ребенком внутри чрева, коим я некогда был. Я плакал ночами, а с рассветом разрывался и склеивался. Ее тексты, ее писания, ее слова. Они наполнили меня водой Иордана, и однажды она полилась изнутри.
Вышли мы оттуда богами. Ты и я. Равнозначные, не существующие друг без друга. Более не было границ, которые так тщетно пытался выстроить старик. Да и его самого не было, он так и не явился к нам. Мы смутно догадывались о его причастности к нашему существованию, то были лишь домыслы.
Примерно после мы начали скалиться друг на друга не так, как раньше. Сила играла с нами, кипела в крови, и ей нужно было давать выход. Мы дрались, расцарапывали лица и тела, ломали кости, отрывали пальцы и выкручивали локти и колени. Я высасывал твои глаза, позволяя скользить яблоку по языку и вглубь горла. Получал сполна, когда сладкая агония, даруемая тобой, текла по венам сутки напролет. Смысла сдерживаться не было. Ты пользовался своей силой, и на следующей секунде я мог остаться без руки, хотя был лишь с синяками, а ты довольно поглядывал после сверху. Меня это бесило. Я кричал в ярости. А потом чуть не падал на колени от твоего превосходства, которое сводило меня с ума, от которого хотелось упасть еще ниже. Я чувствовал свою зависимость от тебя, и нисколько не чурался этого. Потом я отращивал тебе пару рук и пару лишних ног, пускал тебя колесом по деревне, пугая жителей, пока ремонтировал свое тело.
Ладан и Мирра. Наши имена, которые дала нам Матушка. Или мы сами взяли их, но более они неразделимы от нас. Такие же похожие, как и мы, не существующие друг без друга. Она подарила нам четки и часы с крестом. Мне — четки, пахнущие смолой, пропитанные церковными маслами. Я надел их на левую руку и больше не снимал.
Сила во мне горела, я горел от мучения, что мы могли бы быть выше. И случилось все само собой, началось с шутки, а закончилось историей. Мы сожгли деревню. За ней город. Запах гари, падающий пепел, забивающий легкие, крики умирающих от огня людей, черные остатки брусьев приятно хрустели под босыми ногами. Мы шли по сгоревшим деревням, облаченные в рясы, сверху накинутый епитрахиль блестел золотыми нитями от пожаров. Мы кричали, пели так, как пела Матушка и старик, а подле наших ног огонь превращался в высокую траву. Черные избы покрывались мхом и мелким росчерком цветов. Нам упали в босые ноги и принялись их целовать, я испытал мерзкое ощущение грязи на коже, которая и так была покрыта сажей и землей. Они омыли нас, шепча тайны и пожелания, чтобы сошедшие к ним боги более никогда не покидали их. И мы их не покинули. Мы выжали из этих городов и деревень все, чем можно было насытиться. Цивилизации, которые мы помогали строить с легким взмахом рук, тонули после в непрекращающихся кровавых дождях, отстроенные камнями города трескались вдоль улиц, проваливаясь в пышущую жаром лаву.
Я наслаждался умоляющими причитаниями людей, страхом, который червем грыз их изнутри, а они боялись поднять на нас свой взор, пусть уже и знали, что именно мы — причина всех бед. Они закрывали глаза и на ощупь пытались следовать за своими ложными богами. Эта игра мне нравилась всегда, нравится и сейчас, когда дети пытаются схватить меня за руку в надежде отыскать тепло.
Так прошли сотни лет. Пока не явился старик.
Можно многое говорить о том, как морщинистое лицо менялось с каждой секундой. Это был страх, горечь, непонимание, гнев. С чего же он решил, что имеет право воспитывать нас вновь? Бросил нас, еще почти щенков, на волю судьбы и явился, думая, что мы падем перед ним в мольбе. Все, чего он заслуживает на самом деле, — это разверзшийся ад. Но он решил обрушить его на наши головы.
Дом сродни клетке, сродни тюрьме, в которую нас закинули, чтобы научить быть послушными, человечными. Чтобы быть людьми. Наша память угасла, как спичка при дуновении ветра, дымом заскользила мимо нас, оставив в полной темноте. Мы стали снова детьми с острыми коленками и неровными рядами зубов, с лопухами-ушами, с сопливыми носами и заточенными ногтями. Помню, как плакал до потери сознания, когда меня пытались отцепить от брата, но я вцепился в его футболку так крепко, что порвал ее и сломал себе мизинец. Нас часто пытались делить заговорами старшие и пинками ровесники. Нас задирали, и я ненавидел их всех в ответ. Мы росли из года в год, учились, поглощали мир в серых облупленных штукатуркой стенах. Мы не выезжали за пределы дома, всегда нам что-то мешало, и мы оставались, тогда вопросов не возникало. Главное, что мы были вместе.
Я хромал на левую ногу, она была скрученной и чем-то напоминала канат, ее уродливые пальцы всегда фиолетовые. Иногда меня хватали судороги, и я выл, пока брат забирал меня к себе на колени и укачивал. Уткнувшись в его плечо, мне становилось легче. Тогда же я понял, как меня выводят из себя взгляды, брошенные в его сторону. Любопытные, иногда завороженные, чужие. Но был слишком мал, чтобы что-то предпринять.
Память зажглась, как лампочка, которую наконец-то вкрутили вместо лопнувшей. Ослепила меня, оторвала ноги и руки, окунула в непроглядную толщу воды, я умирал, пока не выполз в чащу. Лес встретил меня как давно утерянное дитя, и мы плакали вместе с ветвями ив и певчими птицами. Я дополз до Ладана и не отпускал его несколько дней, боясь снова потерять. Четки жгли мою руку, говоря, что пора вернуться к былому величию.
Старшие исчезли из дома, и на смену им пришли мы.
Знание о том, что старик наш отец, догнало нас и переехало коляской, на которых здесь рассекают коридоры треть поломанных. Я уже и забыл про этого болвана. Понимание, что он выбрал их, а не своих сыновей по крови оставило царапины на сердце. Я тогда удивился, что оно у меня есть. Старика мы не нашли, хоть искали долго, он будто провалился в тот самый ад, о котором я для него грезил. После мы нашли архив, и больше не нужны были догадки.
Дети взрослели, покрывались острыми шипами, готовые проткнуть любого, кто сделает шаг ближе. Я становился мягче, елейно молвил под ноги Черепу, когда стало ясно, что тот метит выше других. Ему начинали все чаще оглядываться вслед, как и Мавру. Они поделили дом, и нам это было лишь на руку. Мы соскучились, мы проржавели, мы были голодны и измучены годами беспамятства. Мне хотелось залезть к каждому из них в черепушку, вскрыть, рассмотреть мозг, перекрутить ветви иначе, сплести их фенечками, которые меня учили делать девки, рассыпать поверх бусины ужаса и гнева. А когда оно зацветет, то вскрыть их черепа вновь, заплеснуть внутренностями стены и полы, дабы дом провалился под землю.
Я выбрал маску добропорядочного мальчишки, который иногда заикается, часто смотрит под ноги, но пытается всегда договориться, чего бы ему это ни стоило. Переговоры, а не насилие. Десятки — сотни — прожитых лет позволил мне стать подле Черепа, помогая ему удлинять свои цепкие лапы. Рассказать старинную былину, спеть песню, чтобы подсказать наилучший выход, — пожалуйста. Я присмотрю за всем, на меня можно положиться. Мы союзники. Я не хочу крови. Мы можем все решить миром, ты же не хочешь смерти друзей? А как же Ведьма, Череп? Нам обязательно нужно ее спасти. Эй, Ладан, почему ты на меня так дико смотришь? Ты бил меня, и я расплывался в удовольствии, когда мы играли в нашем театре на двоих. Иногда мы прятались, пытаясь снова поглотить друг друга на чердаке или в подвале, иногда перекатывались на ту сторону — изнанку — как здесь принято говорить. Мы то знаем, что лес — начало всего, а не этот серый каменный сарай.
Мерзкие дети, переломанные, сросшиеся из обрывков, само ваше существование — это грех. Почему вы противитесь, ведь мы даруем вам благо, ваши боги, сошедшие к вам, готовы одарить вас беспробудным кошмарным сном. Просто закройте глаза.
И мы им его даровали, вечный сон.
В который по глупости угодили сами. Смешно и нелепо.
Но старик, придет время, и твою голову я принесу в дар Матушке. Ты только подожди. Я и Ладан, мы напомним тебе о той ночи, в которую ты посмел уйти от нее. И нас.
►И по воде походит, и из воды вино сделает. Может видоизменять пространство на свое усмотрение, но в Доме дар ограничен почти полностью. Если бабка даст, то из чана с киселем сделает слабительное. Ладану он об этом не скажет. Сам забудет об этом через час и тоже выпьет стакан. Шутка, что старость иногда приходит без мозгов, не шутка. Он не глупый, но не гений. Ставит часто на удачу.
►Вежлив иногда до крайности, старается держать нейтральные или доверительные отношения со взрослыми. Заикается периодически. Не лезет в драку первым, любит розыгрыши, чтобы можно было посмеяться от души. Ценит разговоры по душам. Заботится о стае, готов заботиться и о маврийцах, если что-то случится. С детьми ему намного проще.
►Считает себя самым умным, удивляется, когда это не так. Хороший лжец, но иногда переигрывает.
►Любит: Ладана, тусить с малолетками и рассказывать небылицы, дергать Мавра за самолюбие, подначивать брата, сидеть под дождем, мороженое, забивание камнями, церковный хор, запах эфирных масел, лопающиеся глаза на языке, лес, нору, вино.
►Не любит: Дом.
● информация о игроке
планы на игру: сюжет, а также обнести спальню маврийцев и лично спиздить магнитофон, напустить хтони в дом, опиздюлиться, походить по воде, потечь с икон на стенах, устроить службу во имя брата.
связь с вами: Стервятник
Дом тих. Дом спит. Дом делает вид, что в течение ближайшего часа он опоссум, и даже клацанье острых клыков его не поднимет с того света. Первый этаж сияет чистотой, та скрипит отвращением с каждым шагом по намытому до блеска полу, запах химикатов затыкает ноздри, перебивая застоявшийся аромат перегара и никотина в актовом зале, — их пытались вытравить последние три дня. Благовония ситуацию не спасли, пришлось выползать в открытые окна, чтобы не задохнуться как почивший монах, о котором успевал сиплым голосом вещать Табаки, притащивший те самые воняющие палки. Второй этаж сегодня тоже образец спокойствия, возможно, на лестнице сидит Слепой, а рядом с ним восседает Сфинкс с табличкой, намотанной на шею: «не подходи, убьет». На последней линии обороны, прямо у дверей в лучшее будущее и позор птичника, находится Черный, готовый в любой момент поиграть активистами в волейбол. Лучше не спрашивать, где отрыли для него пиджак и штаны в стиле вышибал дорогого питейного заведения, между прочим, сидит идеально. Одна дама из инквизиции оценила.
По углам актового зала распиханы многочисленные растения. Пассифлора, расставленная полукругом перед сценой в синих пластиковых горшках, цветет пушистыми абстрактными звездами и разносит легкий, успокаивающий и ненавязчивый аромат; горшки со спатифиллумом рядками стоят на подоконниках, кусты мирта воткнуты везде, где было для них место. Вы действительно думали, что птицы не вытрясут все возможное из происходящего безобразия? Самые красивые образцы природы покоятся, конечно, в Гнездовище, но и здесь есть на чем глазу отдохнуть.
Листок с инвентарем и кличками, на который Ангел пролил какую-то дрянь из чашки трехнедельной давности, полнился названиями цветом, которые нужно было обязательно приобрести как можно скорее. Ну вот прям сейчас, а то чем мы дышать будем в зале, открытые окна в жару особо не помогут, и нас точно расселят под вой «дети пьют-курят-хамят-безобразие». Душенька тогда выкурила три сигареты или три в квадрате, Стервятник не запомнил, когда рассказывал ей план выступления во всех деталях, поясняя, что канистра бензина нужна для фокусов, но если нет, то они готовы благосклонно принять и бутылочку розжига. Табуреты нашлись в столовой, веревка нашлась у девчонок, мыло нашлось у Януса. Представляете, новое, заводское в упаковке, пахнет какими-то средиземноморскими далями с эльфийским рисунком по бокам, кто б знал, что Янус толкинист.
— Прошу на первый ряд. — Дронт лыбится во все двадцать три с половиной зуба, одетый в черную рубашку с рюшами и растянутые джинсы. Его лицо скоро пойдет судорогой, и он впихивает в руки мужчины в вельветовом коричневом костюме сразу три букета: каждый из них обвязан розовой переливающейся лентой. Пара веточек базилика, пятнистые головы петунии и кремовая гвоздика. Не букет, а как передать скрытно послание «свалили бы вы нахер отсюда». Две женщины в футлярных платьях и с пучками мышиного цвета на головах садятся по обе стороны от мужчины, Акула мнется у сцены, делает глоток чего-то горького на вид из стакана лоцманши и ступает на лестницу. Представляет начало концерта, голос его чуть хрипит и дрожит, видно, вспоминает, перекинул ли деньги заграницу и успеет ли на тачке пересечь оную же. Спускается и садится на первый ряд, чуть поодаль от комиссии.
Свет приглушен.
Стервятник стоит в проеме между пятым и шестым рядами, Душенька возле окна, сливаясь со спатифиллумом, ее бледное лицо косит в сторону птичьего вожака, тот показывает взмахом руки, что все пройдет как по маслу. Занавес с шелестом разъезжается в стороны. На табурете сидит Дронт, перед ним пюпитр, который долго и упорно некогда пытались сломать. Перебор гитары приятно гладит уши, лица комиссии растягиваются в ожидающей улыбке.
Мама, я летчиком не стану, мама, не стану я врачом,
Мама, я буду хулиганом, эх, мама, я буду щипачом!За следующие три секунды происходит немая сцена, содержащая ментально ненормативную лексику:
— Ты ебанулся?! — вскидывание рук в воздух, попытка не оглядываться на Душеньку.
— Мы же это решили играть, что не так?! — округляющиеся дронтовские глаза, попытка не налажать с музыкальным сопровождением.
— Иди нахер со сцены! — дрожащая рука проводит вдоль горла отчаянным жестом.Дронт задушенно хрипит, закашливается от волнения, поднимается с табуретки: — Накладочка вышла. Минуту!
Занавес снова скрывает сцену. Стервятник мнет пальцами переносицу, ему бы закурить, да еще час страданий.
— Это была не моя идея, не смотрите на меня. — Он вскидывает руки в воздух в защитном жесте, когда разъяренная мегера имени Душенька подлетает к нему, готовая то ли задушить, то ли тоже закурить. — Там хор по плану. Все чинно, просто накладочка. Правда. Это была шутка. — Зря пару дней назад они взломали кабинет Ральфа, чтобы выбрать подходящую для Наружности песню.
Занавес с шелестом разъезжается в стороны. Птицы, облаченные в черное, в один ряд со скорбными лицами начинают заунывно петь, их голоса звучат без надрыва, будто они репетировали целый месяц до дня выступления. Выходит атмосферно.
— Я же говорил, Булгаков бы оценил.