ДАННЫЙ ПОСТ — ПРИМЕР СТИЛИСТИКИ АВТОРА.
Прошу не удивляться.
Могильник Длинная всегда старалась огибать максимальной из возможных дуг, и Дом всегда старался ей в этом помочь. Сначала она поступала с ним так, потому что в Могильнике ей рассказывали о том, что будет с лёгкими, если скуривать в них сигареты с вишней и абрикосом, потом — потому что в Могильнике пытались закопаться в её голову, наполненную вишнёвым и абрикосовым дымом. Ещё Могильник вынуждал одеваться скромнее, держаться проще, прятать зубы за языком, а язык — за зубами. Дом был женским началом, Могильник — мужским. От материнского взгляда ты не скроешься никогда, для отцовских глаз ты существуешь ровно до тех пор, пока не щёлкнет футляр очков.
И Мертвеца она тоже никогда не навещала, потому что неприязнь перед Могильником перевешивала в её тонкостенной груди чувство беспокойства. Могильник отбирал Мёртвого уже даже без крика, потому что если бы каждый раз приходилось кричать — голос бы уже давно вылетел из гортани. Просто сейчас ей нужен был кто-то, чтобы поговорить — не прекрасный принц, не вся его безалаберная королевская стража, ни презрительные фрейлины, а просто кто-то. И не стоит думать, что если женщина приходит к вам, когда ей что-то нужно — она глубоко оскорбляет ваше мужское достоинство. Если женщина приходит к вам, когда ей что-то нужно — значит, она точно знает, что у вас это есть. А когда женщина точно знает, что у вас есть, это значит только то, что вы уже подпустили её слишком близко, и ничем хорошим это для вас не закончится.
Паучихи её не различают — или делают вид, что не узнают; старшая из них, которая отчего-то выучилась за свои годы сначала переворачиваться страницу, а затем уже слюнявить палец, этим же пальцев, похожим на узловатую веточку, тычет в коридор, состоящий из дверей и их отражений. Стены меж дверей обнимают её и проглатывают неприятной хлорной прохладой, заталкивая внутрь себя и сокращаясь мёртвым пищеводом. Удивительно, но это не так неприятно или страшно, как казалось в детстве — больше похоже на момент перед облегчением, когда в кошмарном сне понимаешь, что сейчас проснёшься.
Когда щёлкает продавленная ручка, поставленная наперекосяк, чтобы на неё нужно было нажимать снизу, а не сверху, Габи не просыпается. И вот тогда становится страшно. Страх начинается там, где заканчиваются кончики пальцев.
Мо-гиль-ник. По слогам от кончиков пальцев до плеча, потом от плеча до виска, страхом, щипучим, как дым от первой сигареты, сбивающей с ног, прямо в глаза. Габи не думает о том, что выглядит глупо, когда зажмуривается, чтобы переступить порог, и не думает о том, что выглядит ещё глупее, когда не открывает глаз, пока ручка двери не дёрнется вверх вместе с замком.
— Живой, — это почти как позвать по имени, потому что Могильник — противоположное отражение Дома, потому что она — противоположное отражение самой себя, поэтому и имена, которые можно читать наоборот, отражаются тоже. Они и не говорили толком последние несколько недель, потому что когда с женщиной происходит любовь, она готова тратить на эту любовь все свои слова и всё своё молчание. На других просто не хватает — даже на себя саму, хотя никто в здравом уме не станет осознанно лишать себя слов. — Я тут. Мимо.
Шла мимо, развернулась из шелестящих фантиков маечек и юбочек, завернулась в какие-то штаны и какую-то рубашку с рукавом, который можно дотянуть до середины ладони. По абсолютной случайности, потому что так это и происходит, когда не хочешь ни в чём сознаваться, и когда твои ноги знают о твоих мыслях гораздо больше, чем твои ресницы.
Всякая вещь, которая в корне своём не должна выглядеть глупо, рискует выглядеть глупее тех вещей, которые подразумевались, как глупости, с самого начала. Габи покачивается с пяток на носки, и подошвы без каблуков ощущаются по холодному полу почти что босыми. Вторая койка в палате пустая, но она смотрит совершенно мимо и садится на край занятой, забыв по привычке закинуть ногу на ногу. Всё ещё больше погружается в глупость, но с этим ничего нельзя поделать, как с осой, залетевшей в класс, или как с дыркой на новом чулке — нужно набраться смелости и терпения, но именно их никому никогда не хватает.
Растянувшееся молчание начинает просвечивать, как сетка колготок. Как упущенное время. Как расчёсанные волосы. Как разбавленная вином вода. Габи кусает губу и прячет руки — ищет, что сказать, и не находит, а находит только способность корчить из себя невинно-виноватую — пока сама не понимая, за что ей должно быть виноватой и невиновной сразу.